Меню

Отечественная лирика

Максимилиан Волошин

Дом поэта

Дверь отперта. Переступи порог.
Мой дом раскрыт навстречу всех дорог.
В прохладных кельях, беленных извёсткой,
Вздыхает ветр, живёт глухой раскат
Волны, взмывающей на берег плоский,
Полынный дух и жёсткий треск цикад.
А за окном расплавленное море
Горит парчой в лазоревом просторе.
Окрестные холмы вызорены
Колючим солнцем. Серебро полыни
На шиферных окалинах пустыни
Торчит вихром косматой седины.
Земля могил, молитв и медитаций —
Она у дома вырастила мне
Скупой посев айлантов и акаций
В ограде тамарисков. В глубине
За их листвой, разодранной ветрами,
Скалистых гор зубчатый окоём
Замкнул залив Алкеевым стихом,
Асимметрично-строгими строфами.
Здесь стык хребтов Кавказа и Балкан,
И побережьям этих скудных стран
Великий пафос лирики завещан
С первоначальных дней, когда вулкан
Метал огонь из недр глубинных трещин
И дымный факел в небе потрясал.
Вон там — за профилем прибрежных скал,
Запечатлевшим некое подобье
(Мой лоб, мой нос, ощёчье и подлобье),
Как рухнувший готический собор,
Торчащий непокорными зубцами,
Как сказочный базальтовый костёр,
Широко вздувший каменное пламя,
Из сизой мглы, над морем вдалеке
Встаёт стена… Но сказ о Карадаге
Не выцветить ни кистью на бумаге,
Не высловить на скудном языке.
Я много видел. Дивам мирозданья
Картинами и словом отдал дань…
Но грудь узка для этого дыханья,
Для этих слов тесна моя гортань.
Заклёпаны клокочущие пасти.
В остывших недрах мрак и тишина.
Но спазмами и судорогой страсти
Здесь вся земля от века сведена.
И та же страсть, и тот же мрачный гений
В борьбе племён и в смене поколений.
Доселе грезят берега мои
Смолёные ахейские ладьи,
И мёртвых кличет голос Одиссея,
И киммерийская глухая мгла
На всех путях и долах залегла,
Провалами беспамятства чернея.
Наносы рек на сажень глубины
Насыщены камнями, черепками,
Могильниками, пеплом, костяками.
В одно русло дождями сметены
И грубые обжиги неолита,
И скорлупа милетских тонких ваз,
И позвонки каких-то пришлых рас,
Чей облик стёрт, а имя позабыто.
Сарматский меч и скифская стрела,
Ольвийский герб, слезница из стекла,
Татарский глёт зеленовато-бусый
Соседствуют с венецианской бусой.
А в кладке стен кордонного поста
Среди булыжников оцепенели
Узорная турецкая плита
И угол византийской капители.
Каких последов в этой почве нет
Для археолога и нумизмата
От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата!..
Здесь, в этих складках моря и земли,
Людских культур не просыхала плесень —
Простор столетий был для жизни тесен,
Покамест мы — Россия — не пришли.
За полтораста лет, с Екатерины,
Мы вытоптали мусульманский рай,
Свели леса, размыкали руины,
Расхитили и разорили край.
Осиротелые зияют сакли,
По скатам выкорчеваны сады.
Народ ушёл. Источники иссякли.
Нет в море рыб. В фонтанах нет воды.
Но скорбный лик оцепенелой маски
Идёт к холмам Гомеровой страны,
И патетически обнажены
Её хребты и мускулы и связки.
Но тени тех, кого здесь звал Улисс,
Опять вином и кровью напились
В недавние трагические годы.
Усобица, и голод, и война,
Крестя мечом и пламенем народы,
Весь древний Ужас подняли со дна.
В те дни мой дом, слепой и запустелый,
Хранил права убежища, как храм,
И растворялся только беглецам,
Скрывавшимся от петли и расстрела.
И красный вождь, и белый офицер, —
Фанатики непримиримых вер —
Искали здесь, под кровлею поэта,
Убежища, защиты и совета.
Я ж делал всё, чтоб братьям помешать
Себя губить, друг друга истреблять,
И сам читал в одном столбце с другими
В кровавых списках собственное имя.
Но в эти дни доносов и тревог
Счастливый жребий дом мой не оставил.
Ни власть не отняла, ни враг не сжёг,
Не предал друг, грабитель не ограбил.
Утихла буря. Догорел пожар.
Я принял жизнь и этот дом как дар
Нечаянный, — мне вверенный судьбою,
Как знак, что я усыновлён землёю.
Всей грудью к морю, прямо на восток,
Обращена, как церковь, мастерская,
И снова человеческий поток
Сквозь дверь её течёт, не иссякая.
Войди, мой гость, стряхни житейский прах
И плесень дум у моего порога…
Со дна веков тебя приветит строго
Огромный лик царицы Таиах.
Мой кров убог. И времена — суровы.
Но полки книг возносятся стеной.
Тут по ночам беседуют со мной
Историки, поэты, богословы.
И здесь их голос, властный, как орган,
Глухую речь и самый тихий шёпот
Не заглушит ни зимний ураган,
Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.
Мои ж уста давно замкнуты… Пусть!
Почётней быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой.
И ты, и я — мы все имели честь
«Мир посетить в минуты роковые»
И стать грустней и зорче, чем мы есть.
Я не изгой, а пасынок России.
Я в эти дни — немой её укор.
И сам избрал пустынный сей затвор
Землёю добровольного изгнанья,
Чтоб в годы лжи, паденья и разрух
В уединеньи выплавить свой дух
И выстрадать великое познанье.
Пойми простой урок моей земли:
Как Греция и Генуя прошли,
Так минет всё — Европа и Россия,
Гражданских смут горючая стихия
Развеется… Расставит новый век
В житейских заводях иные мрежи…
Ветшают дни, проходит человек,
Но небо и земля — извечно те же.
Поэтому живи текущим днём.
Благослови свой синий окоём.
Будь прост, как ветр, неистощим, как море,
И памятью насыщен, как земля.
Люби далёкий парус корабля
И песню волн, шумящих на просторе.
Весь трепет жизни всех веков и рас
Живёт в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.

            ***
Ступни горят, в пыли дорог душа…
Скажи: где путь к невидимому граду?
— Остановись. Войди в мою ограду
И отдохни. И слушай не дыша,
Как ключ журчит, как шелестят вершины
Осокорей, звенят в воде кувшины…
Учись внимать молчанию садов,
Дыханью трав и запаху цветов.
(Январь 1910)

            ***
В напрасных поисках за ней
Я исследил земные тропы
От Гималайских ступеней
До древних пристаней Европы.
Она забытый сон веков,
В ней несвершенные надежды.
Я шорох знал ее шагов
И шелест чувствовал одежды.
Тревожа древний сон могил,
Я поднимал киркою плиты…
Ее искал, ее любил
В чертах Микенской Афродиты.
Пред нею падал я во прах,
Целуя пламенные ризы
Царевны Солнца — Таиах
И покрывало Монны Лизы.
Под шум молитв и дальний звон
Склонялся в сладостном бессилье
Пред ликом восковых Мадонн
На знойных улицах Севильи.
И я читал ее судьбу
В улыбке внутренней зачатья,
В улыбке девушек в гробу,
В улыбке женщин в миг объятья.
Порой в чертах случайных лиц
Ее улыбки пламя тлело,
И кто-то звал со дна темниц.
Из бездны призрачного тела.
Но неизменная не та
Она скользит за тканью зыбкой,
И тихо светятся уста
Неотвратимою улыбкой.

Осип Мандельштам

Ленинград

Я вернулся в мой город, знакомый до слёз,
До прожилок, до детских припухлых желёз.
Ты вернулся сюда, — так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей.
Узнавай же скорее декабрьский денёк,
Где к зловещему дёгтю подмешан желток.
Петербург, я ещё не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.
Петербург, у меня ещё есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.

            ***
Ещё девиц не видно в баре,
Лакей невежлив и угрюм;
И в крепкой чудится сигаре
Американца едкий ум.
Сияет стойка красным лаком,
И дразнит сода-виски форт:
Кто незнаком с буфетным знаком
И в ярлыках не слишком твёрд?
Бананов груда золотая
На всякий случай подана,
И продавщица восковая
Невозмутима, как луна.
Сначала нам слегка взгрустнётся,
Мы спросим кофе с кюрассо.
В пол-оборота обернётся
Фортуны нашей колесо!
Потом, беседуя негромко,
Я на вращающийся стул
Влезаю в шляпе и, соломкой
Мешая лед, внимаю гул…
Хозяйский глаз желтей червонца
Мечтателей не оскорбит…
Мы недовольны светом солнца,
Теченьем меренных орбит!

               ***
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, кует за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.
(Ноябрь 1933)

               ***
Все чуждо нам в столице непотребной:
Ее сухая черствая земля,
И буйный торг на Сухаревке хлебной,
И страшный вид разбойного Кремля.
Она, дремучая, всем миром правит.
Мильонами скрипучих арб она
Качнулась в путь — и пол-вселенной давит
Ее базаров бабья ширина.
Ее церквей благоуханных соты —
Как дикий мед, заброшенный в леса,
И птичьих стай густые перелеты
Угрюмые волнуют небеса.
Она в торговле хитрая лисица,
А перед князем — жалкая раба.
Удельной речки мутная водица
Течет, как встарь, в сухие желоба.
(Май-июнь 1918)

              ***
Жизнь упала, как зарница,
Как в стакан воды — ресница.
Изолгавшись на корню,
Никого я не виню.
Хочешь яблока ночного,
Сбитню свежего, крутого,
Хочешь, валенки сниму,
Как пушинку подниму.
Ангел в светлой паутине
В золотой стоит овчине,
Свет фонарного луча —
До высокого плеча.
Разве кошка, встрепенувшись,
Черным зайцем обернувшись,
Вдруг простегивает путь,
Исчезая где-нибудь.
Как дрожала губ малина,
Как поила чаем сына,
Говорила наугад,
Ни к чему и невпопад.
Как нечаянно запнулась,
Изолгалась, улыбнулась —
Так, что вспыхнули черты
Неуклюжей красоты.
Есть за куколем дворцовым
И за кипенем садовым
Заресничная страна,-
Там ты будешь мне жена.
Bыбрав валенки сухие
И тулупы золотые,
Взявшись за руки, вдвоем,
Той же улицей пойдем,
Без оглядки, без помехи
На сияющие вехи —
От зари и до зари
Налитые фонари.

                      ***
Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем,— и через плечо поглядела.
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки,— идешь, никого не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни:
Далеко в шалаше голоса — не поймешь, не ответишь.
После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы, на окнах опущены темные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.
Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке:
В каменистой Тавриде наука Эллады — и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.
Ну а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала,
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена,—
Не Елена — другая — как долго она вышивала?
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны.
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
(1917)

             ***
Как кони медленно ступают,
Как мало в фонарях огня!
Чужие люди, верно, знают,
Куда везут они меня.
А я вверяюсь их заботе.
Мне холодно, я спать хочу;
Подбросило на повороте,
Навстречу звездному лучу.
Горячей головы качанье
И нежный лед руки чужой,
И темных елей очертанья,
Еще невиданные мной.

Владимир Высоцкий

Приговоренные к жизни

В дорогу — живо! Или — в гроб ложись.
Да! Выбор небогатый перед нами.
Нас обрекли на медленную жизнь —
Мы к ней для верности прикованы цепями.
А кое-кто поверил второпях —
Поверил без оглядки, бестолково.
Но разве это жизнь — когда в цепях?
Но разве это выбор — если скован?
Коварна нам оказанная милость —
Как зелье полоумных ворожих:
Смерть от своих — за камнем притаилась,
И сзади — тоже смерть, но от чужих.
Душа застыла, тело затекло,
И мы молчим, как подставные пешки,
А в лобовое грязное стекло
Глядит и скалится позор в кривой усмешке.
И если бы оковы разломать —
Тогда бы мы и горло перегрызли
Тому, кто догадался приковать
Нас узами цепей к хвалёной жизни.
Неужто мы надеемся на что-то?
А может быть, нам цель не по зубам?
Зачем стучимся в райские ворота
Костяшками по кованным скобам?
Нам предложили выход из войны,
Но вот какую заложили цену:
Мы к долгой жизни приговорены
Через вину, через позор, через измену!
Но стоит ли и жизнь такой цены?!
Дорога не окончена! Спокойно! —
И в стороне от той, большой, войны
Ещё возможно умереть достойно.
И рано нас равнять с болотной слизью —
Мы гнёзд себе на гнили не совьём!
Мы не умрём мучительною жизнью —
Мы лучше верной смертью оживём!

Я не люблю

Я не люблю фатального исхода,
От жизни никогда не устаю.
Я не люблю любое время года,
Когда весёлых песен не пою.
Я не люблю открытого цинизма,
В восторженность не верю, и ещё —
Когда чужой мои читает письма,
Заглядывая мне через плечо.
Я не люблю, когда наполовину
Или когда прервали разговор.
Я не люблю, когда стреляют в спину,
Я также против выстрелов в упор.
Я ненавижу сплетни в виде версий,
Червей сомненья, почестей иглу,
Или — когда всё время против шерсти,
Или — когда железом по стеклу.
Я не люблю уверенности сытой, —
Уж лучше пусть откажут тормоза.
Досадно мне, что слово «честь» забыто
И что в чести наветы за глаза.
Когда я вижу сломанные крылья —
Нет жалости во мне, и неспроста:
Я не люблю насилье и бессилье, —
Вот только жаль распятого Христа.
Я не люблю себя, когда я трушу,
Досадно мне, когда невинных бьют,
Я не люблю, когда мне лезут в душу,
Тем более — когда в неё плюют.
Я не люблю манежи и арены:
На них мильон меняют по рублю.
Пусть впереди большие перемены —
Я это никогда не полюблю!

                ***
Когда вода Всемирного потопа
Вернулась вновь в границы берегов,
Из пены уходящего потока
На берег тихо выбралась Любовь —
И растворилась в воздухе до срока,
А срока было — сорок сороков…
И чудаки — ещё такие есть —
Вдыхают полной грудью эту смесь,
И ни наград не ждут, ни наказанья, —
И, думая, что дышат просто так,
Они внезапно попадают в такт
Такого же — неровного — дыханья.
Только чувству, словно кораблю,
Долго оставаться на плаву,
Прежде чем узнать, что «я люблю», —
То же, что дышу, или живу!
И вдоволь будет странствий и скитаний:
Страна Любви — великая страна!
И с рыцарей своих — для испытаний —
Всё строже станет спрашивать она:
Потребует разлук и расстояний,
Лишит покоя, отдыха и сна…
Но вспять безумцев не поворотить —
Они уже согласны заплатить:
Любой ценой — и жизнью бы рискнули, —
Чтобы не дать порвать, чтоб сохранить
Волшебную невидимую нить,
Которую меж ними протянули…
Свежий ветер избранных пьянил,
С ног сбивал, из мёртвых воскрешал,
Потому что, если не любил,
Значит, и не жил, и не дышал!
Но многих захлебнувшихся любовью
Не докричишься — сколько не зови, —
Им счёт ведут молва и пустословье,
Но этот счёт замешан на крови.
А мы поставим свечи в изголовье
Погибших от невиданной любви…
Их голосам всегда сливаться в такт,
И душам их дано бродить в цветах,
И вечностью дышать в одно дыханье,
И встретиться — со вздохом на устах —
На хрупких переправах и мостах,
На узких перекрестках мирозданья.
Я поля влюблённым постелю —
Пусть поют во сне и наяву!..
Я дышу, и значит — я люблю!
Я люблю, и значит — я живу!

Баллада о борьбе

Средь оплывших свечей и вечерних молитв,
Средь военных трофеев и мирных костров
Жили книжные дети, не знавшие битв,
Изнывая от мелких своих катастроф.
Детям вечно досаден
Их возраст и быт —
И дрались мы до ссадин,
До смертных обид,
Но одежды латали
Нам матери в срок,
Мы же книги глотали,
Пьянея от строк.
Липли волосы нам на вспотевшие лбы,
И сосало под ложечкой сладко от фраз,
И кружил наши головы запах борьбы,
Со страниц пожелтевших слетая на нас.
И пытались постичь —
Мы, не знавшие войн,
За воинственный клич
Принимавшие вой, —
Тайну слова «приказ»,
Назначенье границ,
Смысл атаки и лязг
Боевых колесниц.
А в кипящих котлах прежних боен и смут
Столько пищи для маленьких наших мозгов!
Мы на роли предателей, трусов, иуд
В детских играх своих назначали врагов.
И злодея следам
Не давали остыть,
И прекраснейших дам
Обещали любить;
И, друзей успокоив
И ближних любя,
Мы на роли героев
Вводили себя.
Только в грёзы нельзя насовсем убежать:
Краткий век у забав — столько боли вокруг!
Попытайся ладони у мёртвых разжать
И оружье принять из натруженных рук.
Испытай, завладев
Ещё тёплым мечом
И доспехи надев, —
Что почём, что почём!
Разберись, кто ты — трус
Иль избранник судьбы,
И попробуй на вкус
Настоящей борьбы.
И когда рядом рухнет израненный друг
И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг
Оттого, что убили — его, не тебя, —
Ты поймёшь, что узнал,
Отличил, отыскал
По оскалу забрал —
Это смерти оскал! —
Ложь и зло, — погляди,
Как их лица грубы,
И всегда позади —
Вороньё и гробы!
Если, путь прорубая отцовским мечом,
Ты солёные слёзы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал что почём, —
Значит, нужные книги ты в детстве читал!
Если мяса с ножа
Ты не ел ни куска,
Если руки сложа
Наблюдал свысока,
И в борьбу не вступил
С подлецом, с палачом, —
Значит, в жизни ты был
Ни при чём, ни при чём!

Притча о Правде и Лжи

Нежная Правда в красивых одеждах ходила,
Принарядившись для сирых, блаженных, калек, —
Грубая Ложь эту Правду к себе заманила:
Мол, оставайся-ка ты у меня на ночлег.
И легковерная Правда спокойно уснула,
Слюни пустила и разулыбалась во сне, —
Грубая Ложь на себя одеяло стянула,
В Правду впилась — и осталась довольна вполне.
И поднялась, и скроила ей рожу бульдожью:
Баба как баба, и что её ради радеть?! —
Разницы нет никакой между Правдой и Ложью,
Если, конечно, и ту и другую раздеть.
Выплела ловко из кос золотистые ленты
И прихватила одежды, примерив на глаз;
Деньги взяла, и часы, и ещё документы, —
Сплюнула, грязно ругнулась — и вон подалась.
Только к утру обнаружила Правда пропажу —
И подивилась, себя оглядев делово:
Кто-то уже, раздобыв где-то чёрную сажу,
Вымазал чистую Правду, а так — ничего.
Правда смеялась, когда в неё камни бросали:
«Ложь это всё, и на Лжи одеянье моё…»
Двое блаженных калек протокол составляли
И обзывали дурными словами её.
Стервой ругали её, и похуже чем стервой,
Мазали глиной, спускали дворового пса…
«Духу чтоб не было, — на километр сто первый
Выселить, выслать за двадцать четыре часа!»
Тот протокол заключался обидной тирадой
(Кстати, навесили Правде чужие дела):
Дескать, какая-то мразь называется Правдой,
Ну а сама — пропилась, проспалась догола.
Чистая Правда божилась, клялась и рыдала,
Долго скиталась, болела, нуждалась в деньгах, —
Грязная Ложь чистокровную лошадь украла —
И ускакала на длинных и тонких ногах.
Некий чудак и поныне за Правду воюет, —
Правда, в речах его правды — на ломаный грош:
«Чистая Правда со временем восторжествует, —
Если проделает то же, что явная Ложь!»
Часто разлив по сто семьдесят граммов на брата,
Даже не знаешь, куда на ночлег попадёшь.
Могут раздеть, — это чистая правда, ребята, —
Глядь — а штаны твои носит коварная Ложь.
Глядь — на часы твои смотрит коварная Ложь.
Глядь — а конём твоим правит коварная Ложь.

Маски

Смеюсь навзрыд — как у кривых зеркал, —
Меня, должно быть, ловко разыграли:
Крючки носов и до ушей оскал —
Как на венецианском карнавале!
Вокруг меня смыкается кольцо —
Меня хватают, вовлекают в пляску, —
Так-так, моё нормальное лицо
Все, вероятно, приняли за маску.
Петарды, конфетти… Но всё не так, —
И маски на меня глядят с укором, —
Они кричат, что я опять — не в такт,
Что наступаю на ногу партнёрам.
Что делать мне — бежать, да поскорей?
А может, вместе с ними веселиться?..
Надеюсь я — под масками зверей
Бывают человеческие лица.
Все в масках, в париках — все как один, —
Кто — сказочен, а кто — литературен…
Сосед мой слева — грустный арлекин,
Другой — палач, а каждый третий — дурень.
Один себя старался обелить,
Другой — лицо скрывает от огласки,
А кто — уже не в силах отличить
Своё лицо от непременной маски.
Я в хоровод вступаю, хохоча, —
Но всё-таки мне неспокойно с ними:
А вдруг кому-то маска палача
Понравится — и он её не снимет?
Вдруг арлекин навеки загрустит,
Любуясь сам своим лицом печальным;
Что, если дурень свой дурацкий вид
Так и забудет на лице нормальном?!
За масками гоняюсь по пятам,
Но ни одну не попрошу открыться, —
Что, если маски сброшены, а там —
Всё те же полумаски-полулица?
Как доброго лица не прозевать,
Как честных угадать наверняка мне? —
Все научились маски надевать,
Чтоб не разбить своё лицо о камни.
Я в тайну масок всё-таки проник, —
Уверен я, что мой анализ точен:
Что маски равнодушья у иных —
Защита от плевков и от пощёчин.

Баллада о Любви

Когда вода Всемирного потопа
Вернулась вновь в границы берегов,
Из пены уходящего потока
На берег тихо выбралась Любовь —
И растворилась в воздухе до срока,
А срока было — сорок сороков…
И чудаки — ещё такие есть —
Вдыхают полной грудью эту смесь,
И ни наград не ждут, ни наказанья, —
И, думая, что дышат просто так,
Они внезапно попадают в такт
Такого же — неровного — дыханья.
Только чувству, словно кораблю,
Долго оставаться на плаву,
Прежде чем узнать, что «я люблю», —
То же, что дышу, или живу!
И вдоволь будет странствий и скитаний:
Страна Любви — великая страна!
И с рыцарей своих — для испытаний —
Всё строже станет спрашивать она:
Потребует разлук и расстояний,
Лишит покоя, отдыха и сна…
Но вспять безумцев не поворотить —
Они уже согласны заплатить:
Любой ценой — и жизнью бы рискнули, —
Чтобы не дать порвать, чтоб сохранить
Волшебную невидимую нить,
Которую меж ними протянули…
Свежий ветер избранных пьянил,
С ног сбивал, из мёртвых воскрешал,
Потому что, если не любил,
Значит, и не жил, и не дышал!
Но многих захлебнувшихся любовью
Не докричишься — сколько не зови, —
Им счёт ведут молва и пустословье,
Но этот счёт замешан на крови.
А мы поставим свечи в изголовье
Погибших от невиданной любви…
Их голосам всегда сливаться в такт,
И душам их дано бродить в цветах,
И вечностью дышать в одно дыханье,
И встретиться — со вздохом на устах —
На хрупких переправах и мостах,
На узких перекрестках мирозданья.
Я поля влюблённым постелю —
Пусть поют во сне и наяву!..
Я дышу, и значит — я люблю!
Я люблю, и значит — я живу!

Конец охоты на волков

Словно бритва рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный сезам,
Появились стрелки, на помине легки, —
И взлетели стрекозы с протухшей реки,
И потеха пошла — в две руки, в две руки!
Мы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчие ямы подушками лап;
Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —
Тоже в страхе взопрел и прилёг — и ослаб.
Чтобы жизнь улыбалась волкам — не слыхал, —
Зря мы любим её, однолюбы.
Вот у смерти — красивый широкий оскал
И здоровые, крепкие зубы.
Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу —
Псам ещё не намылены холки!
Но — на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивлённые морды задрав:
Или с неба возмездье на нас пролилось,
Или света конец — и в мозгах перекос, —
Только били нас в рост из железных стрекоз.
Кровью вымокли мы под свинцовым дождём —
И смирились, решив: всё равно не уйдём!
Животами горячими плавили снег.
Эту бойню затеял не Бог — человек:
Улетающим — влёт, убегающим — в бег…
Свора псов, ты со стаей моей не вяжись,
В равной сваре — за нами удача.
Волки мы — хороша наша волчая жизнь,
Вы собаки — и смерть вам собачья!
Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу,
Чтобы в корне пресечь кривотолки!
Но — на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
К лесу — там хоть немногих из вас сберегу!
К лесу, волки, — труднее убить на бегу!
Уносите же ноги, спасайте щенков!
Я мечусь на глазах полупьяных стрелков
И скликаю заблудшие души волков.
Те, кто жив, затаились на том берегу.
Что могу я один? Ничего не могу!
Отказали глаза, притупилось чутьё…
Где вы, волки, былое лесное зверьё,
Где же ты, желтоглазое племя моё?!
…Я живу, но теперь окружают меня
Звери, волчьих не знавшие кличей, —
Это псы, отдалённая наша родня,
Мы их раньше считали добычей.
Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу,
Обнажаю гнилые осколки.
А на татуированном кровью снегу
Тает роспись: мы больше не волки!

              ***
Здесь лапы у елей дрожат на весу,
Здесь птицы щебечут тревожно —
Живёшь в заколдованном диком лесу,
Откуда уйти невозможно.
Пусть черёмухи сохнут бельём на ветру,
Пусть дождём опадают сирени, —
Всё равно я отсюда тебя заберу
Во дворец, где играют свирели!
Твой мир колдунами на тысячи лет
Укрыт от меня и от света, —
И думаешь ты, что прекраснее нет,
Чем лес заколдованный этот.
Пусть на листьях не будет росы поутру,
Пусть луна с небом пасмурным в ссоре, —
Всё равно я отсюда тебя заберу
В светлый терем с балконом на море!
В какой день недели, в котором часу
Ты выйдешь ко мне осторожно,
Когда я тебя на руках унесу
Туда, где найти невозможно?
Украду, если кража тебе по душе, —
Зря ли я столько сил разбазарил?!
Соглашайся хотя бы на рай в шалаше,
Если терем с дворцом кто-то занял!

Белое безмолвие

Все года и века и эпохи подряд
Все стремится к теплу от морозов и вьюг
Почему ж эти птицы на север летят,
Если птицам положено только на юг?
Слава им не нужна и величие.
Вот под крыльями кончится лед,
И найдут они счастие птичее,
Как награду за дерзкий полет.
Что же нам не жилось, что же нам не спалось?
Что нас выгнало в путь по высокой волне?
Нам сиянья пока наблюдать не пришлось.
Это редко бывает — сиянья в цене!
Тишина. Только чайки — как молнии.
Пустотой мы их кормим из рук.
Но наградою нам за безмолвие
Обязательно будет звук.
Как давно снятся нам только белые сны,
Все иные оттенки снега замели.
Мы ослепли давно от такой белизны,
Но прозреем от черной полоски земли.
Наше горло отпустит молчание,
Наша слабость растает, как тень.
И наградой за ночи отчаянья
Будет вечный полярный день.
Север, воля, надежда,- страна без границ,
Снег без грязи, как долгая жизнь без вранья.
Воронье нам не выклюет глаз из глазниц,
Потому что не водится здесь воронья.
Кто не верил в дурные пророчества,
В снег не лег ни на миг отдохнуть,
Тем наградою за одиночество
Должен встретиться
кто-нибудь.

Баллада о детстве

Час зачатья я помню неточно.
Значит, память моя однобока.
Но зачат я был ночью, порочно,
И явился на свет не до срока.
Я рождался не в муках, не в злобе,
Девять месяцев — это не лет.
Первый срок отбывал я в утробе
Ничего там хорошего нет.
Спасибо вам святители, что плюнули да дунули,
Что вдруг мои родители зачать меня задумали,
В те времена укромные, теперь почти былинные,
Когда срока огромные брели в этапы длинные.
Их брали в ночь зачатия, а многих даже ранее,
А вот живет же братия — моя честна компания.
Ходу, думушки резвые, ходу,
Слово, строченьки, милые, слово!
В первый раз получил я свободу
По указу от тридцать восьмого.
Знать бы мне, кто так долго мурыжил —
Отыгрался бы на подлеце,
Но родился и жил я и выжил,
Дом на Первой Мещанской в конце.
Там за стеной, за стеночкою, за перегородочкой
Соседушка с соседушкою баловались водочкой.
Все жили вровень, скромно так: система коридорная,
На тридцать восемь комнаток всего одна уборная.
Здесь зуб на зуб не попадал, не грела телогреечка.
Здесь я доподлинно узнал, почем она, копеечка.
Не боялась сирены соседка,
И привыкла к ней мать понемногу.
И плевал я, здоровый трехлетка,
На воздушную эту тревогу.
Да не все то, что сверху от бога —
И народ зажигалки тушил.
И, как малая фронту подмога,
Мой песок и дырявый кувшин.
И било солнце в три ручья, сквозь дыры крыш просеяно
На Евдоким Кириллыча и Кисю Моисеевну.
Она ему: Как сыновья? — Да без вести пропавшие!
Эх, Киська, мы одна семья, вы тоже пострадавшие.
Вы тоже пострадавшие, а значит обрусевшие.-
Мои — без вести павшие, твои — безвинно севшие.
Я ушел от пеленок и сосок,
Поживал — не забыт, не заброшен.
И дразнили меня «недоносок»,
Хоть и был я нормально доношен.
Маскировку пытался срывать я,
— Пленных гонят,- чего ж мы дрожим?
Возвращались отцы наши, братья
По домам, по своим да чужим.
У тети Зины кофточка с драконами, да змеями —
То у Попова Вовчика отец пришел с трофеями.
Трофейная Япония, трофейная Германия:
Пришла страна Лимония — сплошная чемодания.
Взял у отца на станции погоны, словно цацки, я,
А из эвакуации толпой валили штатские.
Осмотрелись они, оклемались,
Похмелились, потом протрезвели.
И отплакали те, кто дождались,
Недождавшиеся отревели.
Стал метро рыть отец Витькин с Генкой,
Мы спросили:- зачем? — Он в ответ,
Мол, коридоры кончаются стенкой,
А тоннели выводят на свет.
Пророчество папашино не слушал Витька с корешом:
Из коридора нашего в тюремный коридор ушел.
Да он всегда был спорщиком, припрешь к стене — откажется
Прошел он коридорчиком и кончил стенкой, кажется.
Но у отцов свои умы, а что до нас касательно,
На жизнь засматривались мы вполне самостоятельно.
Все — от нас до почти годовалых
Толковищу вели до кровянки,
А в подвалах и полуподвалах
Ребятишкам хотелось под танки.
Не досталось им даже по пуле,
В ремеслухе живи не тужи.
Ни дерзнуть, ни рискнуть, но рискнули —
Из напильников сделать ножи.
Они воткнутся в легкие от никотина черные,
По рукоятки легкие трехцветные наборные.
Вели дела отменные сопливые острожники.
На стройке немцы пленные на хлеб меняли ножики.
Сперва играли в фантики в пристенок с крохоборами,
И вот ушли романтики из подворотен ворами.
Было время и были подвалы,
Было дело и цены снижали.
И текли, куда надо, каналы
И в конце, куда надо, впадали.
Дети бывших старшин да майоров
До бедовых широт поднялись,
Потому, что из всех коридоров
Им казалось сподручнее вниз.

Владимир Набоков

Поэты

Из комнаты в сени свеча переходит
и гаснет. Плывёт отпечаток в глазах,
пока очертаний своих не находит
беззвёздная ночь в тёмно-синих ветвях.
Пора, мы уходим — ещё молодые,
со списком ещё не приснившихся снов,
с последним, чуть зримым сияньем России
на фосфорных рифмах последних стихов.
А мы ведь, поди, вдохновение знали,
нам жить бы, казалось, и книгам расти,
но музы безродные нас доконали,
и ныне пора нам из мира уйти.
И не потому, что боимся обидеть
своею свободою добрых людей.
Нам просто пора, да и лучше не видеть
всего, что сокрыто от прочих очей:
не видеть всей муки и прелести мира,
окна, в отдаленье поймавшего луч,
лунатиков смирных в солдатских мундирах,
высокого неба, внимательных туч;
красы, укоризны; детей малолетних,
играющих в прятки вокруг и внутри
уборной, кружащейся в сумерках летних;
красы, укоризны вечерней зари;
всего, что томит, обвивается, ранит;
рыданья рекламы на том берегу,
текучих её изумрудов в тумане,
всего, что сказать я уже не могу.
Сейчас переходим с порога мирского
в ту область… как хочешь её назови:
пустыня ли, смерть, отрешенье от слова,
иль, может быть, проще: молчанье любви.
Молчанье далёкой дороги тележной,
где в пене цветов колея не видна,
молчанье отчизны — любви безнадежной —
молчанье зарницы, молчанье зерна.

Моей матери
Людям ты скажешь: настало!
Завтра я в путь соберусь…
(Голуби. Двор постоялый.
Ржавая вывеска: Русь.)

скажешь ты Богу: я дома!
(Кладбище. Мост. Поворот.)
Будет старик незнакомый —
вместо дубка, у ворот…
3 мая 1920

СТИХИ О ДАЛЕКОЙ РОДИНЕ

По саду бродишь и думаешь ты.
Тень пролилась на большие цветы.

Звонкою ночью у ветра спроси:
так же ль березы шумят на Руси?

Страстно спроси у хрустальной луны:
так же ль на родине реки ясны?

Ветер ответит, ответят лучи…
Все ты узнаешь, но только смолчи

               ***

Не все ли равно мне, рабой ли, наемницей
иль просто безумной тебя назовут?
Ты светишь… Взгляну — и мне счастие вспомнится.
Да, эти лучи не зайдут.

Ты в страсти моей и в страданьях торжественных,
и в женском медлительном взгляде была.
В полях озаренных, холодных и девственных,
цветком голубым ты цвела.

Ты осень водила по рощам заплаканным,
весной целовала ресницы мои.
Ты в душных церквах повторяла за дьяконом
слепые слова ектеньи.

Ты летом за нивой звенела зарницами,
в день зимний я в инее видел твой лик.
Ты ночью склонялась со мной над страницами
властительных, песенных книг.

Была ты и будешь. Таинственно создан я
из блеска и дымки твоих облаков.
Когда надо мною ночь плещется звездная,
я слышу твой реющий зов.

Ты — в сердце, Россия. Ты — цепь и подножие,
ты — в ропоте крови, в смятенье мечты.
И мне ли плутать в этот век бездорожия?
Мне светишь по-прежнему ты.
(5 марта 1919 Крым)

               ***

Плыви, бессонница, плыви, воспоминанье…
Я дивно одинок. Ни звука, ни луча…
Ночь за оконницей безмолвна, как изгнанье,
черна, как совесть палача.

Мой рай уже давно и срублен, и распродан…
Я рос таинственно в таинственном краю,
но Бог у юного, небрежного народа
Россию выхолил мою.

Рабу стыдливую, поющую про зори
свои дрожащие, увел он в темноту
и в ужасе ее, терзаньях и позоре
познал восторга полноту.

Он груди вырвал ей, глаза святые выжег,
и что ей пользы в том, что в тишь ее равнин
польется ныне смрад от угольных изрыжек
Европой пущенных машин?

Напрасно ткут они, напрасно жнут и веют,
развозят по Руси и сукна, и зерно:
она давно мертва, и тленом ветры веют,
и все, что пело, сожжено.

Он душу в ней убил. Хватил с размаху о пол
младенца теплого. Вдавил пятою в грязь
живые лепестки и, скорчившись, захлопал
в ладоши, мерзостно смеясь.

Он душу в ней убил — все то, что распевало,
тянулось к синеве, плясало по лесам,
все то, что при луне над водами всплывало,
все, что прочувствовал я сам.

Все это умерло. Христу ли, Немезиде
молиться нам теперь? Дождемся ли чудес?
Кто скажет наконец лукавому: изыди?
кого послушается бес?

Все это умерло, и все же вдохновенье
волнуется во мне, сгораю, но пою.
Родная, мертвая, я чаю воскресенья
и жизнь грядущую твою!
1922

           ***
Когда из родины звенит нам
сладчайший, но лукавый слух,
не празднословно, не молитвам
мой предается скорбный дух.

Нет, не из сердца, вот отсюда,
где боль неукротима, вот —
крылом, окровавленной грудой,
обрубком костяным — встает

мой клекот, клокотанье: Боже,
Ты, отдыхающий в раю,
на смертном, на проклятом ложе
тронь, воскреси — ее… мою!..
1923

ПАНИХИДА

Сколько могил,
сколько могил,
ты — жестока, Россия!
Родина, родина, мы с упованьем,
сирые, верные, греем последним дыханьем
ноги твои ледяные.
Хватит ли сил?
Хватит ли сил?
Ты давно ведь ослепла…
В сумрачной церкви поют и рыдают.
Нищие, сгорбясь у входа, тебя называют
облаком черного пепла.
Капает воск,
капает воск.
И на пальцах твердеет.
Стонет старик пред иконою смуглой.
Глухо молитву поют; звук тяжелый и круглый
катится, медлит, немеет…
Капает воск,
капает воск,
как слеза за слезою.
Плещет кадило пред мертвым, пред гробом.
Родина, родина! Ты исполинским сугробом
встала во мгле надо мною.
Мрак обступил,
мрак обступил…
Неужели возможно
верить еще? Да, мы верим, мы верим
и оскорбленной мечтою грядущее мерим…
Верим, но сердце — тревожно.
Сколько могил,
сколько могил,
ты — жестока, Россия!
Слышишь ли, видишь ли? Мы с упованьем,
сирые, верные, греем последним дыханьем
ноги твои ледяные…

РОДИНА

Бессмертное счастие наше
Россией зовется в веках.
Мы края не видели краше,
а были во многих краях.

Но где бы стезя ни бежала,
нам русская снилась земля.
Изгнание, где твое жало,
чужбина, где сила твоя?

Мы знаем молитвы такие,
что сердцу легко по ночам;
и гордые музы России
незримо сопутствуют нам.

Спасибо дремучему шуму
лесов на равнинах родных,
за ими внушенную думу,
за каждую песню о них.

Наш дом на чужбине случайной,
где мирен изгнанника сон,
как ветром, как морем, как тайной,
Россией всегда окружен.
1927

РАССТРЕЛ

Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать,
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.

Проснусь, и в темноте, со стула,
где спички и часы лежат,
в глаза, как пристальное дуло,
глядит горящий циферблат.

Закрыв руками грудь и шею, —
вот-вот сейчас пальнет в меня —
я взгляда отвести не смею
от круга тусклого огня.

Оцепенелого сознанья
коснется тиканье часов,
благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.

Но сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг.
1927, Берлин

***

Пока в тумане странных дней
еще грядущего не видно,
пока здесь говорят о ней
красноречиво и обидно —

сторонкой, молча проберусь
и, уповая неизменно,
мою неведомую Русь
пойду отыскивать смиренно, —

по черным сказочным лесам,
вдоль рек да по болотам сонным,
по темным пашням, к небесам
бесплодной грудью обращенным.

Так побываю я везде,
в деревню каждую войду я…
Где ж цель заветная, о, где —
непостижимую — найду я?

В лесу ли — сумраком глухим
сырого ельника сокрытой —
нагой, разбойником лихим
поруганною и убитой?

Иль поутру, в селе пустом,
о, жданная! — пройдешь ты мимо,
с улыбкой на лице простом
задумчиво-неуловимой?

Или старушкой станешь ты
и в голубой струе кадильной,
кладя дрожащие кресты,
к иконе припадешь бессильно?

Где ж просияет берег мой?
В чем угадаю лик любимый?
Русь! иль во мне, в душе самой
уж расцветаешь ты незримо?

К РОССИИ

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих.

Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей.

Навсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не сходиться,
отказаться от всяческих снов;

обескровить себя, искалечить,
не касаться любимейших книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня, — мой язык.

Но зато, о Россия, сквозь слезы,
сквозь траву двух несмежных могил,
сквозь дрожащие пятна березы,
сквозь все то, чем я смолоду жил,

дорогими слепыми глазами
не смотри на меня, пожалей,
не ищи в этой угольной яме,
не нащупывай жизни моей!

Ибо годы прошли и столетья,
и за горе, за муку, за стыд,
поздно, поздно! — никто не ответит,
и душа никому не простит.
1939, Париж

          ***
Не предаюсь пустому гневу,
не проклинаю, не молю;
как изменившую мне деву,
отчизну прежнюю люблю.

Но как я одинок, Россия!
Как далеко ты отошла!
А были дни ведь и другие:
ты сострадательной была.

Какою нежностью щемящей,
какою страстью молодой
звенел в светло-зеленой чаще
смех приближающийся твой!

Я целовал фиалки мая, —
глаза невинные твои, —
и лепестки, все понимая,
чуть искрились росой любви..

И потому, моя Россия,
не смею гневаться, грустить…
Я говорю: глаза такие
у грешницы не могут быть!
1921?

           ***

Пока в тумане странных дней
еще грядущего не видно,
пока здесь говорят о ней
красноречиво и обидно —

сторонкой, молча проберусь
и, уповая неизменно,
мою неведомую Русь
пойду отыскивать смиренно, —

по черным сказочным лесам,
вдоль рек да по болотам сонным,
по темным пашням, к небесам
бесплодной грудью обращенным.

Так побываю я везде,
в деревню каждую войду я…
Где ж цель заветная, о, где —
непостижимую — найду я?

В лесу ли — сумраком глухим
сырого ельника сокрытой —
нагой, разбойником лихим
поруганною и убитой?

Иль поутру, в селе пустом,
о, жданная! — пройдешь ты мимо,
с улыбкой на лице простом
задумчиво-неуловимой?

Или старушкой станешь ты
и в голубой струе кадильной,
кладя дрожащие кресты,
к иконе припадешь бессильно?

Где ж просияет берег мой?
В чем угадаю лик любимый?
Русь! иль во мне, в душе самой
уж расцветаешь ты незримо?

Николай Гумилев

CREDO

Откуда я пришел, не знаю…
Не знаю я, куда уйду,
Когда победно отблистаю
В моем сверкающем саду.
Когда исполнюсь красотою,
Когда наскучу лаской роз,
Когда запросится к покою
Душа, усталая от грез.
Но я живу, как пляска теней
В предсмертный час больного дня,
Я полон тайною мгновений
И красной чарою огня.
Мне все открыто в этом мире —
И ночи тень, и солнца свет,
И в торжествующем эфире
Мерцанье ласковых планет.
Я не ищу больного знанья,
Зачем, откуда я иду;
Я знаю, было там сверканье
Звезды, лобзающей звезду.
Я знаю, там звенело пенье
Перед престолом красоты,
Когда сплетались, как виденья,
Святые белые цветы.
И жарким сердцем веря чуду,
Поняв воздушный небосклон,
В каких пределах я ни буду,
На все наброшу я свой сон.
Всегда живой, всегда могучий,
Влюбленный в чары красоты.
И вспыхнет радуга созвучий
Над царством вечной пустоты.
(Осень 1905)

            ***
Ветла чернела на вершине,
Грачи топорщились слегка,
В долине неба синей-синей
Паслись, как овцы, облака.
И ты с покорностью во взоре
Сказала: «Влюблена я в вас» —
Кругом трава была, как море,
Послеполуденный был час.
Я целовал посланья лета,
Тень трав на розовых щеках,
Благоуханный праздник света
На бронзовых твоих кудрях.
И ты казалась мне желанной,
Как небывалая страна,
Какой-то край обетованный
Восторгов, песен и вина.

Жираф

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав.
Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
(Сентябрь 1907, Париж)

КРЕСТ

Так долго лгала мне за картою карта,
Что я уж не мог опьяниться вином.
Холодные звезды тревожного марта
Бледнели одна за другой за окном.
В холодном безумье, в тревожном азарте
Я чувствовал, будто игра эта — сон.
«Весь банк,- закричал,- покрываю я в карте!»
И карта убита, и я побежден.
Я вышел на воздух. Рассветные тени
Бродили так нежно по нежным снегам.
Не помню я сам, как я пал на колени,
Мой крест золотой прижимая к губам.
«Стать вольным и чистым, как звездное небо,
Твой посох принять, о, Сестра Нищета,
Бродить по дорогам, выпрашивать хлеба,
Людей заклиная святыней креста!»
Мгновенье… и в зале веселой и шумной
Все стихли и встали испуганно с мест,
Когда я вошел, воспаленный, безумный,
И молча на карту поставил мой крест.
(Июнь 1906)

Одиночество

Я спал, и смыла пена белая
Меня с родного корабля,
И в черных водах, помертвелая,
Открылась мне моя земля.
Она полна конями быстрыми
И красным золотом пещер,
Но ночью вспыхивают искрами
Глаза блуждающих пантер.
Там травы славятся узорами
И реки словно зеркала,
Но рощи полны мандрагорами,
Цветами ужаса и зла.
На синевато-белом мраморе
Я высоко воздвиг маяк,
Чтоб пробегающие на море
Далеко видели мой стяг.
Я предлагал им перья страуса,
Плоды, коралловую нить,
Но ни один стремленья паруса
Не захотел остановить.
Все чтили древнего оракула
И приговор его суда
О том, чтоб вечно сердце плакало
У всех заброшенных сюда.
И надо мною одиночество
Возносит огненную плеть
За то, что древнее пророчество
Мне суждено преодолеть.
(Июнь 1909)

          ***
Однообразные мелькают
Всё с той же болью дни мои,
Как будто розы опадают
И умирают соловьи.
Но и она печальна тоже,
Мне приказавшая любовь,
И под ее атласной кожей
Бежит отравленная кровь.
И если я живу на свете,
То лишь из-за одной мечты:
Мы оба, как слепые дети,
Пойдем на горные хребты,
Туда, где бродят только козы,
В мир самых белых облаков,
Искать увянувшие розы
И слушать мертвых соловьев.

ОНА

Я знаю женщину: молчанье,
Усталость горькая от слов,
Живет в таинственном мерцанье
Ее расширенных зрачков.
Ее душа открыта жадно
Лишь медной музыке стиха,
Пред жизнью, дольней и отрадной
Высокомерна и глуха.
Неслышный и неторопливый,
Так странно плавен шаг ее,
Назвать нельзя ее красивой,
Но в ней все счастие мое.
Когда я жажду своеволий
И смел и горд — я к ней иду
Учиться мудрой сладкой боли
В ее истоме и бреду.
Она светла в часы томлений
И держит молнии в руке,
И четки сны ее, как тени
На райском огненном песке.

          ***
Они спустились до реки
Смотреть на зарево заката.
Но серебрились их виски
И сердце не было крылато.
Промчался длинный ряд годов,
Годов унынья и печали,
Когда ни алых вечеров,
Ни звезд они не замечали.
Вот все измены прощены
И позабыты все упреки,
О только б слушать плеск волны,
Природы мудрые уроки.
Как этот ясный водоем
Навек отринут самовластье.
И быть вдвоем, всегда вдвоем
Уже не верующим в счастье.
А в роще, ладя самострел,
Ребенок, брат любимый Мая,
На них насмешливо глядел,
Их светлых слез не понимая.

Сон

Застонал от сна дурного
И проснулся тяжко скорбя:
Снилось мне — ты любишь другого
И что он обидел тебя.
Я бежал от моей постели,
Как убийца от плахи своей,
И смотрел, как тускло блестели
Фонари глазами зверей.
Ах, наверно, таким бездомным
Не блуждал ни один человек
В эту ночь по улицам тёмным,
Как по руслам высохших рек.
Вот, стою перед дверью твоею,
Не дано мне иного пути,
Хоть и знаю, что не посмею
Никогда в эту дверь войти.
Он обидел тебя, я знаю,
Хоть и было это лишь сном,
Но я всё-таки умираю
Пред твоим закрытым окном.

ШЕСТОЕ ЧУВСТВО

Прекрасно в нас влюбленное вино
И добрый хлеб, что в печь для нас садится,
И женщина, которою дано,
Сперва измучившись, нам насладиться.
Но что нам делать с розовой зарей
Над холодеющими небесами,
Где тишина и неземной покой,
Что делать нам с бессмертными стихами?
Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.
Мгновение бежит неудержимо,
И мы ломаем руки, но опять
Осуждены идти всё мимо, мимо.
Как мальчик, игры позабыв свои,
Следит порой за девичьим купаньем
И, ничего не зная о любви,
Все ж мучится таинственным желаньем;
Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не появившиеся крылья;
Так век за веком — скоро ли, Господь? —
Под скальпелем природы и искусства
Кричит наш дух, изнемогает плоть,
Рождая орган для шестого чувства.
1921

             ***
Я вырван был из жизни тесной,
Из жизни скудной и простой
Твоей мучительной, чудесной,
Неотвратимой красотой.
И умер я… и видел пламя,
Не виданное никогда:
Пред ослепленными глазами
Светилась синяя звезда.
Преображая дух и тело,
Напев вставал и падал вновь.
То говорила и звенела
Твоя поющей лютней кровь.
И запах огненней и слаще
Всего, что в жизни я найду,
И даже лилии, стоящей
В высоком ангельском саду.
И вдруг из глуби осиянной
Возник обратно мир земной.
Ты птицей раненой нежданно
Затрепетала предо мной.
Ты повторяла: «Я страдаю»,
Но что же делать мне, когда
Я наконец так сладко знаю,
Что ты — лишь синяя звезда.